Маленькие пустячки, сказала Марджори себе, уютно устраиваясь на своем роскошном спальном месте. Стук колес точно вторил этим словам. В конечном счете, именно эти маленькие пустячки делают жизнь пригодной для жизни.
Потом она высмеяла себя за всю эту чушь. Маленькие пустячки — это очень хорошо, но все беды и горести в жизни проистекают от гораздо более знатных событий, которые сметают с пути все остальное, грубо вламываясь в человеческие радости и мечты, обращая радость и счастье в горе и беду.
10
А в соседнем купе не спал человек по имени Джордж Хельзингер. Всегда, как только было возможно, он предпочитал бодрствовать, уступая сну лишь тогда, когда усталость делалась нестерпимой. Ибо сон приносил сновидения, а ничего приятного в них не было. Как странно: он, самый мирный из людей, вдруг оказался замешан в самое жестокое деяние, учиненное человечеством над самим собой. И даже через десять лет чувство вины и ощущение морального поражения будут так же неотступно терзать.
Делом его жизни была чистая наука; так как же получилось, что все обернулось тем, в чем не осталось ничего чистого, — ужасным взрывом, изменившим ход мира? Теперь уже ничто и никогда не будет так, как раньше, не сможет быть. Джордж изумлялся, что люди могут равнодушно заниматься повседневными делами — как будто ничто не изменилось, как будто эта бомба оказалась просто еще одной бомбой среди десятков тысяч других, обрушивших с неба смерть и разрушения, разве что чуть крупнее.
Но это же все меняет, хотелось ему сказать. Только никому не было интересно слушать. Все это давно закончилось, стало историей. Что сделано — то сделано. А потом, разве самый акт безмерного насилия не положил конец всему остальному насилию? И не является ли это хорошим результатом? А если теперь все они живут в тени новой угрозы — ну что ж, разве вся жизнь не риск?
В последнее время, лежа в постели в состоянии между сном и бодрствованием, в той промежуточной зоне, где гнездятся задавленные кошмары и воспоминания, Джордж обнаружил, что на ум все чаще начинают приходить молитвы времен юности. Он сказал бы, что долгое время заталкивал подальше в память святых отцов и их строгую, наполненную молениями жизнь. Сделался человеком науки, повернулся к Богу спиной, сам стал играть роль Бога. Вместе с товарищами-учеными.
И тем не менее, эти слова возвращались к нему, повторяясь неумолимо и многократно. «Kyrie eleison, Christe eleisonm, Kyrie eleison» — «Господи, помилуй, Христос, будь милостив, Господи, помилуй». Аве Мария… Сколько же времени прошло с тех пор, как он в последний раз произнес «Аве Мария»? И тем не менее, слова молитвы с готовностью всплывали в памяти: «Ave Maria, gratia plena» — «Радуйся, Мария, благодати полная».
Не тронулся ли он умом? Не закончит ли дни в психушке? Хельзингер слышал о некоторых из собратьев-ученых, которые свихнулись. Ну, начать с того, что многие из них изначально были безумны.
Джордж не замечал приятности свежих белоснежных простыней; его терзал мир смуты и неразберихи, к которому французские адвокаты и бронирование места в спальном вагоне не имели никакого отношения. Ему вспомнилась та, первая, встреча с адвокатом в Англии — больше похожая на какой-то странный сон.
— Вы можете поехать? — спросил его Уинторп. — У вас нет проблем с выездом из страны?
Джордж удивленно посмотрел на старика.
— Проблема есть, поскольку у меня нет денег. И даже если бы они были — то количество, которое нам разрешается вывозить из страны, совершенно неадекватно для чего-либо, кроме нескольких дней в Остенде.
— Ну, все не так скверно. Многие умудряются уезжать на две недели или даже больше, имея эту ограниченную сумму… Впрочем, денежная проблема не должна вас волновать. Все расходы будут оплачены, а по ту сторону Ла-Манша сделают дальнейшие приготовления для вашего путешествия к месту, назначения.
Покойная Беатриче Маласпина… Кто эта таинственная женщина, затребовавшая его аж из своей могилы и теперь влекущая через всю Европу неизвестно куда? Адвокат в Англии не имел полномочий раскрывать подробностей; парижский адвокат, по его собственным словам, тоже действовал в точном соответствии с инструкцией. Если он и знал что-то, в чем Джордж сомневался, то не был намерен разглашать эти сведения.
Утром он будет в Ницце. Ницца! Рай для художников, писателей и аристократов. Мир, бесконечно далекий от его лаборатории, от убогой квартирки в Кембридже, от залитой дождем Англии.
Перед мысленным взором развернулась карта Франции. Железнодорожная линия тянется вниз, через долину Луары, вдоль этой крупной реки, через сердце Франции и далее — в беспутную Ниццу. Беспутную и одновременно элегантную — такой, по крайней мере, она была до войны. Хельзингер провел там две недели в душные, жаркие дни 1938 года в гостях у коллеги, который в отличие от большинства ученых был человеком богатым и родовитым.
Его хозяин, припоминал Джордж, впоследствии сделал карьеру во время войны, став советником Черчилля, снискав почет и высокое положение.
И уж конечно — здоровое пищеварение, чистую совесть и способность спать по ночам. А все разрушения и прочие несчастья, какие он навлек на собратьев, стали делами давно минувших дней, вопросом докладных записок, комитетов и обезличенных аргументированных решений.
«Мне следовало бы стать зоологом, — подумал Хельзингер. — Или ботаником. Какой вред причинили ботаники?» Мог ли он, худой, долговязый мальчишка, помешанный на математике, предполагать, что его страсть когда-нибудь приведет к такому отчаянию? Еще первый учитель предостерегал: «Числа возьмут над тобой верх, Джордж; ты не сможешь от них избавиться. Они станут хозяевами, а не ты».
Пророческие слова, пусть даже произнесенные ради того, чтобы сбить спесь с одаренного юнца.
Убаюканный ровным ритмом движущегося поезда, физик уснул вопреки собственному желанию, сломленный усталостью, и в кои-то веки его сон не был испоганен фантомами из прошлого. Ученый спал крепко и без сновидений, а проснувшись, обнаружил, что солнце пробивается сквозь шторы и проводник стучится в дверь, чтобы сообщить: скоро будет Ницца, а в вагоне-ресторане подается легкий завтрак.
— Возьмите с собой паспорт, месье. Скоро граница.
Есть что-то специфическое в границах, подумала Марджори, шагая по качающимся коридорам к вагону-ресторану на завтрак. Красно-белые столбы, и нейтральная полоса, и таможенники, и сознание, что ты переезжаешь из одной страны в совершенно другую.
Вагон-ресторан был на удивление полон; кто бы мог подумать, что так много людей путешествует в Италию в это время года? Официант устремился к ней, пожимая плечами, словно оправдываясь. Не соблаговолит ли мадам сесть вот сюда, если джентльмен не возражает… ваш соотечественник, англичанин…
Свифт посмотрела на предложенный ей столик, где, уставившись в окно, сидел высокий лысеющий мужчина в круглых очках. Официант вежливо кашлянул, и англичанин, повернув голову, взглянул на Марджори темными умными глазами.
Джордж увидел нервное костлявое лицо женщины, в которой везде, в любой точке мира, признал бы англичанку, привстал и слегка поклонился.
— Конечно, прошу вас, — произнес физик со своей обычной учтивостью, хотя предпочел бы оставить этот стол полностью за собой, а не делить его с попутчицей, которая, пожалуй, будет чувствовать себя обязанной вести разговор. Впрочем, было нечто странное в том, как англичане после войны вернулись к старым повадкам — сдержанности, скрытности и подозрительности. Разговоры с незнакомцами на автобусных остановках и в поездах, приглашения на чашку чаю от соседей, с которыми вы прежде не перемолвились и словом, совершенно неанглийское чувство братства — все это после войны вновь начисто исчезло, тогда как очереди и привычка не выбрасывать старые веревочки и конверты остались. Это было очень странно.
Англичанка жадно поедала глазами корзинку с круассанами и бриошами.